Отдельные элементы, не изжившие поповские предрассудки, украдкой болтали, что этот самозваный есаул душу продал черту. В промен на неуловимость и удачу. И особенно эти шепотки распространились, когда с ним из-за кордона стала приходить какая-то баба. По-научному, любовница, а по-простому, по-мужицки – евонная блядь. О ней у нас были некоторые сведения, без точного описания внешности. Говорили, тоже казачка, из харбинских. И еще говорили, что она-то и есть колдовка, по-городскому – ведьма. Что якобы она Калашина с самим сатаной и свела, а дальше понятно – договор с подписью кровушкой и все прочее…
Красивая, молодая. Но – с-сука! Распоследняя сучня. Зверствовала не хуже мужиков. Причем, когда лютовала, мужиков не трогала, ей было в особенное удовольствие примучить девку. Бывало, они сельских комсомолок захватывали, учительницу, один раз к ним попала инструкторша из райкома… Какими мы их потом находили – это, милая моя молодая смена, разговор не для застолья плотно покушавших людей. Скажу только, что видывал я в жизни многое, а такого… Мстила, ага. Кого-то мы у нее прислонили к стеночке, близкую родню, и не одного человека. И она, изволите видеть, клятву давала о зверском мщении, чуть ли не на сабле и при большом стечении белоказачни. Атаманша, бля…
Ясно было, что баба отчаянная. Точно было известно, что валяет ее один Калашин, а остальные не смеют и облизнуться – убьет. Вот этой детали я лично верю вполне: такая убьет и не поморщится…
И однажды, хорошие мои, нам их укрытку сдали! Неважно, кто, почему и по каким мотивам. Сами знаете, сколько людей – столько и мотивов. Дело не в мотивах, а в результате…
Мы двинули в тайгу несколькими группами. И натакалась на ту избушку как раз наша. Пятеро нас было, было нас немало… Так в песне поется. Был у меня товарищ в транспортной чека на Украине, Еся Ляндрус, вот он эту песенку и пел постоянно. Одним словом, получилось по песенке. Пятеро нас было, было нас немало…
А их – всего трое, ага! В точности как нас и предупреждали. Калашин, эта его Любка и один китаеза, он у Калашина был и за адъютанта, и за палача, и особенно за охранника.
На рассвете мы избушку тихонечко обложили. Китаеза для нас особенного интереса не представлял, и потому его сразу шлепнули, как только понеслось, чтобы проще было работать. А есаула самозваного и Любочку скрутили тепленькими и абсолютно невредимыми. Обыскали, связали, на пол в избушке положили, нагляделись вдоволь, и были мы, ребята, сами понимаете, на седьмом небе – который год все ловили эту гниду, а довелось повязать именно нам. Дело даже не в том, что за него, за живого серьезно обещали Красное Знамя всем участникам захвата. Тут уж дело в гоноре и принципе, что вам объяснять…
Калашин сам по себе был – ничего особенного. Ну, кряжистый, ну, бородатый, как цыган, ну, когда на свободе и при власти, выглядел орлом и соколом… Ну и что, мало ли таких?
А вот его Любка… Ребята, ну это была баба… Это надо видеть. Казачка, точно. Волосы – вот досюда. Глаза – во! Грудяшки гимнастерочку распирали. Чего ни коснись – все у нее на «во»: фигура, грудь, жопа, мордаха…
Командиром у нас был товарищ Дубов. Надежнейший товарищ, из балтийских. Не с «Авроры», это стопроцентно, но с какого-то кораблика лишь самую малость пониже революционным рангом. Почти такого же заслуженного. Правильный был человек. Беспощадный к врагам и готовый душу отдать за братьев по классу.
Все мы на нее смотрели, ощущая, что зубы ноют, а первому эта идея пришла в голову товарищу Дубову. Посмотрел он, как связанный есаул зубками поскрипывает, и сказал что-то вроде:
– А что, господин есаул, ваше степенство, сладенько было эту проблядь драть от всей кобелиной удали? Я так полагаю, что весьма даже сладко. Только вот что я тебе скажу, контра: больше ты в своей жизни никого драть не будешь, это уж точно, потому что жить тебе, гниде, ровно столько, сколько отзаседает трибунал. И твоей Любке тоже. А напоследок, чтобы тебя, паскуду, еще круче проняло, мы твою Любочку впятером на твоих глазах отхарим со всем усердием. Чтобы смотрел и завидовал, твердо зная, что самому никого уже драть не придется…
И мы поняли, что он не шутит. Скажу вам откровенно, эта мысль всем понравилась. Во-первых, девка была недюжинная, а во-вторых, за ней, как и за ее кобелем, накопилось столько грехов, что пули для нее было маловато.
Товарищ Дубов свои мысли, чего бы они ни касались, любил претворять в жизнь незамедлительно. Мы ему быстренько помогли: нашли пару костылей, вколотили в пол, руки ей привязали вроде распялки, шаровары с нее сняли, кальсоны тоже, а гимнастерку товарищ Дубов снимать пока не велел. Повернулся к есаулу и, весьма недобро улыбаясь, пояснил:
– Гимнастерку я на ней рвать буду. Чтобы орала и брыкалась. Так мне приятнее, а тебе, гнида, мучительнее переживать…
Любка лежит, спокойная, сука, в лице ни кровинки, но не плачет, не причитает – не тот жизненный типаж… Говорит Дубову:
– Баб в жизни имел много?
Дубов, с этакой матросской лихостью приосанившись, отвечает, не задумываясь:
– Ну, конечно, меньше, чем хотелось бы, если откровенно – но все ж изрядно. Жаловаться грех.
А Любка:
– Отбегался, флотский. Я – даже не твоя последняя баба. Я – твоя смерть.
Мы так и покатились. А товарищ Дубов, не полезши за словом с карман, отвечает:
– Это отчего же, грудастая? Ходят, конечно, слухи и сказки, что бывает мокрощелка с зубами, но сомневаюсь я что-то… А впрочем, долго ли проверить?
И полез ей пятерней в то самое устройство. Встал с корточек, пальцы небрежно вытер о есаула и ухмыляется:
– Ни единого зуба, если кому интересно…
Она лежит, вся белая, губы в ниточку, глазищами обжигает. И повторила, разборчиво, медленно:
– Я – смерть твоя…
Товарищ Дубов, не моргнув глазом:
– Если ты, приятная, имеешь в виду нечто венерическое, так я все это сколько раз подцеплял, столько и лечил. Перебедую… Ну ладно, ребята, начнем, благословясь? Калашин, ты смотри внимательно, вдруг да окажется, что чего-то ты не умел…
Потом отозвал в сторонку меня и Петю и тихонечко распорядился:
– Ребята, идите наружу и поглядывайте в оба. Как бы остальные не подкрались. Вполне возможный оборот. Может, она под смертью то и имела в виду, что часть банды где-то поблизости, и подкрадется, пока мы все вокруг нее будем колготиться… Идите, ребята, покараульте. На вашу долю хватит, слово даю.
Он нас спас, ребята, этим приказом, ясно вам? Мог ведь выбрать в караул и других…
Мы с Петей вышли. Достали наганы, проверили, прикинули, где будем прохаживаться, чтобы нас не было заметно тому, кто решит подкрасться…
И вот тут в избушке полыхнуло!
Без всякого грохота, без малейшего звука. Просто-напросто внутри полыхнуло – жутким белым сиянием, ослепительно белым, таким, что не подберешь сравнений. Высветило каждую щелочку меж бревен, каждую дырку от сучка. Если бы мы стояли к избе лицом, вполне вероятно, что и ослепли бы. А мы были – вполоборота, видели краем глаза. Но все равно круги перед глазами пошли, ничего вокруг не было видно чуть ли не минуту…
Ка-ак мы отпрыгнули! Упали в мох. А когда проморгались, когда опомнились – избушки уже не было. Рушилась она, понимаете? Как построенный из спичек домик. Бревна уже черные, обгорелые, словно бы истончившиеся, дым от них, горло дерет…
А впрочем, дыма было мало, и он очень быстро развеялся. Осталось полное и законченное пожарище самого классического облика – обугленные бревна горой, паленым пахнет…
Судите нас, как хотите – начальство, между прочим, не судило – но мы туда, внутрь не полезли. Подошли поближе, заглянули, увидели костяки – черные, обгорелые, без шматка мяса – потрогали их палками… Сели на лошадей и дунули в город.
Из города вскоре вернулись с обильной подмогой. Там все переворошили на сто кругов. Нашли пять костяков, по числу всех, кто оставался в избушке. Вид у них был такой, словно покойников не менее суток жгли на огромном костре, пока от них не остались одни косточки. А от вещей и оружия, что были с людьми, почти ничего и не осталось.
Как доложили? А вы бы как доложили, товарищи молодая смена? Неужели так, как все было на самом деле? Пардон-с, позвольте крепко усомниться… Родные мои, кому хочется выглядеть умалишенным? Что бы нам в ответ начальство сказало на рассказ о нелюдском свете, который был поярче солнца и избушку вместе с людьми превратил в труху вмиг? То-то…
Пока ехали, мы с Петей успели кое-что обмозговать. И начальнику доложили нечто более приближенное к материалистическому видению жизни. Сказали, что, по нашему разумению, этот самый взрыв в избушке – взрыв, взрыв, а как иначе?! – произошел оттого, что то ли атаман, то ли его проблядь сумели затаить в одежде гранату, а потом ухитрились рвануть кольцо. В избушке, надо полагать, имелись бутыли с керосином, а то и привезенный из-за кордона для диверсий динамит – и потому зимовье разнесло вмиг…
Начальник поверил. А впрочем… Кто его знает. К нему-то как раз и стекались все сведения об этой Любке – и среди ребят упорно ходили слухи, будто иные заагентуренные источники рассказывали как раз о всяких Любкиных колдовских штучках…
Темное дело. С нами никто не советовался и ни во что нас не посвящал. Только потом начальник, случалось, поглядывал на меня этак искоса, пытливо, и порой, хоть ты тресни, казалось, что вот-вот сядет и предложит поговорить по душам, без субординации и материализма…
Нет, так и не стал. Но мне не раз казалось…
Вот такая история. Да, а Знамена нам с Петей все же дали, как и обещали. Москва выразилась ясно: тому, кто живым или мертвым… Дали, не обманули. И больше никакой чертовщины со мной в жизни не случалось.
А это белое пламя до сих пор перед глазами. Каждая щелочка меж бревен просвечивала, каждая дырочка от сучка выглядела, словно за ней пылает белое солнце…